– Ну, отец Захария! Ну… брат ты мой милесенький… Ну!..
– Что такое? – спросил с кроткою улыбкой отец Захария, – чего это ты, чего егозишься, чего? – и с этим словом, не дождавшись ответа, сухенький попик заходил снова.
Дьякон прежде всего весело расхохотался, а потом воскликнул:
– Вот, друже мой, какой мне сейчас был пудромантель; ох, отче, от мыла даже голова болит. Вели скорее дать маленький опрокидонтик?
– Опрокидонт? Хорошо. Но кто же это, кто, мол, тебя пробирал?
– Да разумеется, министр юстиции.
– Ага! Отец Савелий.
– Никто же другой. Дело, отец Захария, необыкновенное по началу своему и по окончанию необыкновенное. Я старался как заслужить, а он все смял, повернул бог знает куда лицом и вывел что-то такое, чего я, хоть убей, теперь не пойму и рассказать не умею.
Однако же дьякон, присев и выпив поданную ему на тарелке рюмку водки, с мельчайшими подробностями передал отцу Захарии всю свою историю с Данилкой и с отцом Туберозовым. Захария во все время этого рассказа ходил тою же подпрыгивающею походкой и лишь только на секунду приостанавливался, по временам устранял со своего пути то одну, то другую из шнырявших по комнате белокурых головок, да когда дьякон совсем кончил, то он при самом последнем слове его рассказа, закусив губами кончик бороды, проронил внушительное: «Да-с, да, да, да, однако ничего».
– Я больше никак не рассуждаю, что он в гневе, и еще…
– Да, и еще что такое? Подите вы прочь, пострелята! Так, и что такое еще? – любопытствовал Захария, распихивая с дороги детей.
– И что я еще в это время так неполитично трубки коснулся, – объяснил дьякон.
– Да, ну конечно… разумеется… отчасти оно могло и это… Подите вы прочь, пострелята!.. Впрочем, полагать можно, что он не на тебя недоволен. Да, оно даже и верно, что не на тебя.
– Да и я говорю то же, что не на меня: за что ему на меня быть недовольным? Я ему, вы знаете, без лести предан.
– Да, это не на тебя: это он… я так полагаю… Да уйдете ли вы с дороги прочь, пострелята!.. Это он душою… понимаешь?
– Скорбен, – сказал дьякон.
Отец Захария помотал ручкой около своей груди и, сделав кислую гримаску на лице, проговорил:
– Возмущен.
– Уязвлен, – решил дьякон Ахилла, – знаю: его все учитель Варнавка гневит, ну да я с Варнавкой скоро сделаю и прочее и прочее!
И с этим дьякон, ничего в подробности не объясняя, простился с Захарией и ушел.
Идучи по дороге домой, Ахилла повстречался с Данилкой, остановил его и сказал:
– А ты, брат Данилка, сделай милость, на меня не сердись. Я если тебя и наказал, то совершенно по христианской моей обязанности наказал.
– Всенародно оскорбили, отец дьякон! – отвечал Данилка тоном обиженным, но звучащим склонностью к примирению.
– Ну и что ж ты теперь со мною будешь делать, что обидел? Я знаю, что я обидел, но когда я строг… Я же ведь это не нагло; я тебе ведь еще в прошлом году, когда застал тебя, что ты в сенях у исправника отца Савельеву ризу надевал и кропилом кропил, я тебе еще тогда говорил: «Рассуждай, Данила, по бытописанию как хочешь, я по науке много не смыслю, но обряда не касайся». Говорил я ведь тебе этак или нет? Я говорил: «Не касайся, Данила, обряда».
Данилка нехотя кивнул головой и пробурчал:
– Может быть и говорили.
– Нет, ты, брат, не финти, а сознавайся! Я наверно говорил, я говорил: «не касайся обряда», вот все! А почему я так говорил? Потому что это наша жизненность, наше существо, и ты его не касайся. Понял ты это теперь?
Данила только отвернулся в сторону и улыбался: ему самому было смерть смешно, как дьякон вел его по улице за ухо, но другие находившиеся при этом разговоре мещане, шутя и тоже едва сдерживая свой смех, упрекали дьякона в излишней строгости.
– Нет, строги вы, сударь, отец дьякон! Уж очень не в меру строги, – говорили они ему.
Ахилла, выслушав это замечание, подумал и, добродетельно вздохнув, положил свои руки на плечи двух ближе стоящих мещан и сказал:
– Строг, вы говорите: да, я, точно, строг, это ваша правда, но зато я и справедлив. А если б это дело к мировому судье? – Гораздо хуже. Сейчас три рубля в пользу детских приютов взыщет!
– Ничего-с: иной мировой судья за это еще рубль серебра на чай даст.
– Ну вот видишь! нет, я, братец, знаю, что я справедлив.
– Что же за справедливость? Не бог знает как вы, отец дьякон, и справедливы.
– Это почему?
– А потому, что Данила много ли тут виноват, что он только повторил, как ему ученый человек сказывал? Это ведь по-настоящему, если так судить, вы Варнаву Васильича должны остепенять, потому что это он нам сказывал, а Данила только сомневался, что не то это, как учитель говорил, дождь от естества вещей, не то от молебна! Вот если бы вы оттрясли учителя, это точно было бы закон.
– Учителя… – Дьякон развел широко руки, вытянул к носу хоботком обе свои губы и, постояв так секунду пред мещанами, прошептал: – Закон!.. Закон-то это, я знаю, велит… да вот отец Савелий не велит… и невозможно!
Прошло несколько дней: Туберозов убедился, что он совершенно напрасно опасался, как бы несдержанные поступки дьякона Ахиллы не навлекли какие-нибудь судебные неприятности; все благополучно шло по-старому; люди разнообразили свою монотонную уездную жизнь тем, что ссорились для того, чтобы мириться, и мирились для того, чтобы снова ссориться. Покою ничто не угрожало; напротив, даже Туберозову был ниспослан прекрасный день, который он провел в чистейшем восторге. Это был день именин исправницы, наступивший вскоре за тем днем, когда Ахилла, в своей, по вере, ревности, устроил публичный скандал с комиссаром Данилкой. Когда все гости, собравшиеся на исправницкий пирог, были заняты утолением своего аппетита, хозяин, подойдя случайно к окну, вдруг громко крикнул жене: