Отнять у него эту просьбу не было теперь никакой возможности: смело можно было ручаться, что он скорее расстанется с жизнию, чем с листом этих драгоценных каракуль «мира».
Карлик видел это и не спеша заиграл на собственных нотах Савелия. Николай Афанасьич заговорил, как велико и отрадно значение этого мирского заступничества, и затем перешел к тому, как свята и ненарушима должна быть для каждого воля мирская.
– Они, батушка, отец протопоп, в горести плачут, что вас не увидят.
– Все равно сего не минет, – вздохнул протопоп, – немного мне жить; дни мои все сочтены уже вмале.
– Но я-то, батушка, я-то, отец протопоп: мир что мне доверил, и с чем я миру явлюсь?
Туберозов тронулся с места и, обойдя несколько раз вокруг своей маленькой каморки, остановился в угле пред иконой, достал с груди бумагу и, поцеловав ее еще раз, возвратил карлику со словами:
– Ты прав, мой милый друг, делай, что велел тебе мир.
Николай Афанасьевич имел много хлопот, исполняя возложенное на него поручение, но действовал рачительно и неотступно. Этот маленький посланец большого мира не охладевал и не горячился, но как клещ впивался в кого ему было нужно для получения успеха, и не отставал. Савелия он навещал каждый вечер, но не говорил ему ничего о своих дневных хлопотах; тот, разумеется, ни о чем не спрашивал. А между тем дело настолько подвинулось, что в девятый день по смерти Натальи Николаевны, когда протопоп вернулся с кладбища, карлик сказал ему:
– Ну-с, батушка, отец протопоп, едемте, сударь, домой: вас отпускают.
– Буди воля господня о мне, – отвечал равнодушно Туберозов.
– Только они требуют от вас одного, – продолжал карлик, – чтобы вы подали обязательную записку, что впредь сего не совершите.
– Хорошо; не совершу… именно не совершу, поелику… слаб я и ни на что больше не годен.
– Дадите таковую подписку?
– Дам, согласен… дам.
– И еще прежде того просят… чтобы вы принесли покаяние и попросили прощения.
– В чем?
– В дерзости… То есть это они так говорят, что «в дерзости».
– В дерзости? Я никогда не был дерзок и других, по мере сил моих, от того воздерживал, а потому каяться в том, чего не сделал, не могу.
– Они так говорят и называют.
– Скажи же им, что я предерзостным себя не признаю.
Туберозов остановился и, подняв вверх указательный палец правой руки, воскликнул:
– Не наречен был дерзостным пророк за то, что он, ревнуя, поревновал о вседержителе. Скажи же им: так вам велел сказать ваш подначальный поп, что он ревнив и так умрет таким, каким рожден ревнивцем. А более со мной не говори ни слова о прощении.
Ходатай отошел с таким решительным ответом и снова ездил и ходил, просил, молил и даже угрожал судом людским и божиим судом, но всуе дребезжал его слабеющий язык.
Карлик заболел и слег; неодолимость дела, за которое взялся этот оригинальный адвокат, сломила и его силу и его терпение.
Роли стариков переменились, и как до сих пор Николай Афанасьевич ежедневно навещал Туберозова, так теперь Савелий, напилив урочные дрова и отстояв в монастыре вечерню, ходил в большой плодомасовский дом, где лежал в одном укромном покойчике разболевшийся карлик.
Савелию было безмерно жаль Николая Афанасьевича, и он скорбел за него и, вздыхая, говорил:
– Сего лишь единственно ко всему бывшему недоставало, чтобы ты за меня перемучился.
– Батушка, отец протопоп, что тут обо мне, старом зайце, разговаривать? На что уж я годен? Нет, вы о себе-то и о них-то, о своем первосвященнике, извольте попечалиться: ведь они просят вас покориться! Утешьте их: попросите прощения!
– Не могу, Николай, не могу!
– Усиленно, отец протопоп, просят! Ведь они только по начальственному высокомерию об этом говорить не могут, а им очень вас жаль и неприятно, что весь город за вас поднялся… Нехорошо им тоже всем отказывать, не откажите ж и вы им в снисхождении, утешьте просьбой.
– Не могу, Николай, не могу! Прощение не потеха.
– Смиритесь!
– Я пред властью смирен, а что есть превыше земной власти, то надо мною властнее… Я человек подзаконный. Сирах вменил в обязанности нам пещись о чести имени, а первоверховный Павел протестовал против попранья прав его гражданства; не вправе я себя унизить ради просьбы.
Карлик был в отчаянии. Подзаконный протопоп не подавал ни малейшей надежды ни на какую уступку. Он как стал на своем, так и не двигался ни вперед, ни назад, ни направо, ни налево.
Николай Афанасьевич не одобрял уже за это отца Савелия и хотя не относил его поведения к гордости или к задору, но видел в нем непохвальное упрямство и, осуждая протопопа, решился еще раз сказать ему:
– Ведь нельзя же, батушка, отец Савелий, ведь нельзя же-с и начальства не пожалеть, ведь надо же… надо же им хоть какой-нибудь реваншик предоставить. Как из этого выйти?
– А уж это их дело.
– Ну, значит, вы к ним человек без сожаления.
– О, друже, нет; я его, сие скорбное начальство наше, очень сожалею! – отвечал, вздохнув, протопоп.
– Ну, так и поступитесь маленечко своим обычаем: повинитесь.
– Не могу, закон не позволяет.
Карлик мысленно положил отречься от всякой надежды чего-нибудь достичь и стал собираться назад в свой город. Савелий ему ничего не возражал, а напротив, даже советовал уехать и ничего не наказывал, что там сказать или ответить. До последней минуты, даже провожая карлика из города за заставу, он все-таки не поступился ни на йоту и, поворотив с знакомой дороги назад в город, побрел пилить дрова на монастырский двор.
Горе Николая Афанасьевича не знало меры и пределов. Совсем не так он думал возвращаться, как довелось, и зато он теперь ехал, все вертясь в своих соображениях на одном и том же предмете, и вдруг его посетила мысль, – простая, ясная, спасительная и блестящая мысль, какие редко ниспосылаются и обыкновенно приходят вдруг, – именно как бы откуда-то свыше, а не из нас самих.